Потаённый поэт Никола Клюев.
Знаете ли вы Христофорыча? Нет, не того, что открыл Америку, а Николая Христофоровича Шиварова? Всё ещё не знаете? Хорошо. Тогда, быть может, слышали о посёлке Колпашево? И тоже вряд ли: кому интересен чахнущий городок на юге Томской области? Разгадка же проста: двухметровый Христофорыч отвечал в ОГПУ за пытки писателей, а в гиблое сибирское Колпашево ссылали тех, кто под ними раскололся. Неподалёку, на Каштачной горе, что ныне часть Томска, и был расстрелян русский пророк Никола Клюев.
Пожалуй, не существует поэта более «подкоренного», чем Николай Алексеевич Клюев. Родился он в Олонецкой губернии (современная республика Карелия) в октябре 1884-го, в 1917-ом Клюев связал свою поэзию с Октябрём, а в октябре же 1937-го погиб. Отец фельдфебель в отставке, урядник, как бы мы сказали пожилой «мент», заведовавший винной лавкой. Существо абсолютно прозаическое и антипоэтичное, мечтавшее только об одном – вывести детей в люди. Что же, порядочность уже неплохо, хотя на Алексея Дмитриевича в новых исследованиях смотрят иначе, о чём мы ещё поговорим. Мать Клюева, Прасковья Дмитриевна, владела мастерством северного русского плача и сказаний. Почти забытое ныне ремесло, от которого и самые суровые мужчины не могут сдержать слезу. По словам поэта, которым верить, скорей всего, нельзя (но - нужно) при рождении он был крещён в кадушке для теста: «Я родился, то шибко кричал, а чтобы до попа не помер, так бабушка Соломонида окрестила меня в хлебной квашонке».
Родители были православными, хотя Клюев любил утверждать, что он потомственный старовер: «В тебе, Николаюшка, аввакумовская слеза горит, пустозерского пламени искра шает. В вашем колене молитва за Аввакума застольной была и праотеческой слыла». Клюев возводил свой род к самому неистовому Аввакуму! Это, конечно, преувеличение, но мать, всё детство напевавшая маленькому Николе сектантские гимны, древние песни, сказания и псалмы, передала будущему поэту и теплящуюся в роду староверческую традицию. Так, некто Кондратий, двоюродный дед Клюева, погиб вместе с другими староверами в огненном срубе при репрессиях Николая I. Клюев был крещён (после хлебной кадушки) в синодальной церкви, но вот при жизни был прихожанином Никольского единоверческого храма в Санкт-Петербурге и любил приговаривать: «Кто за что, а я за двоеперстие». Для последующей религиозной мистификации у Клюева было всё необходимое.
Когда поэт подрос, то его отправили пострадать за веру в северную единоверческую Анзерскую Елеазарову пустынь, что на Соловках. Единоверцы – это те, кто хранят дониконианские обряды, но находятся в лоне РПЦ. Что интересно, именно в Анзерском скиту когда-то подвязался будущий патриарх Никон. По староверческой легенде старец Елеазар однажды увидел на шее Никона чёрного змия: «Виде бо святый единою служащу литургию Никону, яко достовернии анзерожителие рекоша, змия черна и зело велика около выи его оплетшася, и вельми ужасеся». Там молодой Клюев впервые и познал, что есть две России. Россия толоконная и самоварная, чьи тяти держат винную лавку, а есть Россия духа, звенящая, как иерихонская труба: «Познал я, что невидимый народный Иерусалим – не сказка, а близкая и самая родимая подлинность, познал я, что кроме видимого устройства жизни русского народа как государства или вообще человеческого общества существует тайная, скрытая от гордых взоров иерархия, церковь невидимая – Святая Русь...»
Клюев, проведя три года в послушании, не выдерживает и уходит из обители вместе с зашедшим туда белым голубем. Скопец произвёл на юношу такое сильное впечатление, что он даже согласился убелиться, хотя и понимая данное преобразование, как духовную метанойю. Когда же он был посажен в сруб на сорок два дня и питаясь молоком с изюмом, Клюев, якобы, узнал о готовящейся хирургической операции и сбежал с помощью своего тюремщика. Позже Клюев забредает на Кавказ, где знакомится с суфиями, а затем оказывается в Петербурге, где пробует себя, как поэт. Трудно сказать, вымысел ли его ранняя биография или литературный рассказ, основанный на приукрашенных событиях. Как и в случае со староверческими корнями, Клюев занимается жизнетворчеством, а его богатый религиозный опыт попадает в струю салонного петербургского new-age.
Интеллигенция Серебряного века секла себя за то, что была бесконечна далека от идеализируемого народа. Любой выходец из него казался пророком, носителем большого русского секрета. Клюев очень быстро разобрался в интеллектуальном mainstream и начал подыгрывать разогретым народниками ожиданиям. Он рядится в крестьянские одёжи, омывает символизмом лапотные образы, выступает на вечерах тонкой поэзии, врёт, присочиняет, ведёт себя наивно-подобострастно, скрывая за пахарской бородкой цепкий ум. Чуть позже Клюев свяжет с театром собственного имени Есенина и создаст дуэт народных скоморохов. Впрочем, стихи Николы совсем «ненародные», если понимать народность, как берёзки и кочан капустный. Уже в первом сборнике «Сосен перезвон» 1911 года всё видно:
«Осенюсь могильною иконкой,
Накормлю малиновок кутьей,
И с клюкой, с дорожною котомкой
Закачусь в туман вечеровой.
На распутьях дальнего скитанья,
Как пчела медвяную росу,
Соберу певучие сказанья
И к тебе, родимый, принесу.
В глубине народной не забытым
Ты живешь, кровавый и святой...
Опаленным, сгибнувшим, убитым,
Всем покой за дверью гробовой».
Дальше только интересней. Никола нащупывает уникальный стиль, который заключается в еловом синкретизме, где он умудряется совмещать тихий плёс Светлоярского озера и огни далёкой Индии, Евангелие и Веды:
«Под древними избами, в красном углу,
Находят распятье, алтын и иглу –
Мужицкие Веды: мы распяты все,
На жернове – мельник, косарь – на косе».
Сожительство столь разных вещей, которых Клюев, как Индию, никогда не видел, недоумения не вызывают. Это не нагромождение одного на другое, а очень тонкое чувствование, делание, как говорят маги и алхимики, когда гений прорезается через культурные наслоения и сшивает белой иглой воедино сон и явь. Никола Клюев как будто слышал тайную песнь, поднимающуюся над парной землёй, песню безязыковую, одинаково понятную в далёком Памире и в Пустозёрске. Клюев, безусловно, очень русский поэт, но русский для него не тот, кто имеет двуглавый паспорт, а всякий земляной труженик, знающий место, «где плещется солнце – тюлений вожак». Без лишних слов почувствуем невыносимую поэзию Николы Клюева. Не обращайте внимание, что попадается проза. У Клюева везде стихи:
«Уму — республика, а сердцу — Китеж-град».
«Для меня Христос – член, рассекающий миры во влагалище и в нашем мире прорезавшийся залупкой, вещественным солнцем, золотым семенем непрерывно оплодотворяющий корову и бабу, пихту и пчелу, мир воздушный и преисподний — огненный».
«Нищие, голодные мученики, кандальники вековечные, серая убойная скотина, невежи сиволапые, бабушки многослезные, многодумные, старички онежские, вещие, - вся хвойная пудожская мужицкая сила, - стекайтесь на великий красный пир воскресения!».
«А на собор пресветлый просим
Макария – с Алтая лося,
От Белой пагоды Дракона,
Агата – столпника с Афона,
С Ветлуги деву Елпатею,
От суфиев – Абаза-змея,
Да от рязанских кораблей
Чету пречистых Голубей,
Еще Секиру от скопцов!..
Поморских братий и отцов,
Как ель, цветущих недалеко,
Мы известим особь сорокой!»
Так мамины гласили свитки –
Громов никейских пережитки.
Земным поклоном бегуны
Почтили отзвуки струны
Узорной корсунской псалтыри,
Чтоб разнести по русской шири,
Как вьюга, искры серебра
От пустозерского костра».
Полное православие… где Христос – залупка, а на собор собираются скопцы, бегуны, да прочие мистики. Поэзия Клюева сложна, потому что он использует множество старых слов, которые вычесал из языка прогресс. Где-то Клюев притворяется и занимается словотворчеством, но в главном он честен. Поэт действительно жаждет древней Руси, шерстяной и лубяной России, и не просто боится, а осуждает ускоренную индустриализацию:
«Не знать бы «масс», «коллектива»,
Святых имен на земле...
Львиный Хлеб – плакучая ива
С анчарным ядом в стволе».
Ему милее иная Русь. Потаённая, спрятавшаяся под сосновым комельком. Из Клюева можно высечь почти что политический лозунг: не индустриализация, а кастрация! Ведь он один из певцов скопчества:
«О скопчество - венец, золотоглавый град,
Где ангелы пятой мнут плоти виноград,
Где площадь - небеса, созвездия - базар,
И Вечность сторожит диковинный товар:
Могущество, Любовь и Зеркало веков,
В чьи глуби смотрит Бог, как рыбарь на улов!
О скопчество — страна, где бурый колчедан
Буравит ливней клюв, сквозь хмару и туман,
Где дятел-Маята долбит народов ствол
И Оспа с Колтуном навастривают кол,
Чтобы вонзить его в богоневестный зад
Вселенной матери и чаше всех услад!
О скопчество — арап на пламенном коне,
Гадательный узор о незакатном дне,
Когда безудый муж, как отблеск Маргарит,
Стокрылых сыновей и ангелов родит!
Когда колдунью-Страсть с владыкою-Блудом
Мы в ввоз потерь и бед одрами запряжем,
Чтоб время-ломовик об них сломало кнут.
Пусть критики меня невеждой назовут».
Не нужно идеализировать Клюева. Он гений и в похвальбе не нуждается. Нужно сказать, что Клюев всю жизнь играл роль инопланетянина из народа, который пришёл в мир даже не со своими стихами, а выстраданной со времён Рюрика сермяжной правдой. Для Клюева нет милее занятия, чем крестьянский труд, но его семья не занималась пахотой, а имела лишь огород рядом с домом. Вспомним, что отец поэта был полицейским чином. Но и здесь не всё так просто. Исследователь Сергей Куняев считает, что отец Клюева был единоверцем под прикрытием, который предупреждал староверов о готовящихся против них акциях. Ничего лучше должности урядника для этого не найти. Куняев, пожалуй, самый авторитетный специалист по клюевщине. Ранее вместе с отцом он выпустил фундаментальную биографию Есенина, а теперь вот не менее фундаментальную биографию Клюева. А также избранное Пимена Карпова! В свежей монографии Куняев закрашивает много белых пятен и заявляет, что Клюев имеет к древлеправославию и народной мистике большее отношение, чем считалось ранее. Что же, положимся на авторитет колдуна-учёного.
Возможно из отцовского секрета, обманывавшего романовскую систему, выросла любовь Клюева к притворству. Про него нельзя сказать «честный», потому что Никола всегда старался держать нос по ветру и приспосабливаться к обстоятельствам. Когда поэт Георгий Иванов посетил Клюева, то заметил, что тот читал Гейне в оригинале, на что смущённый мужик в косоворотке заметил: «Маракую малось по-басурманскому!». Всё-таки Клюев рос в крестьянской среде, а в его роду были единоверцы и более радикальные староверы. Он возмужал на русском севере, привыкшем откупаться от царских ревизий серебром, и ложью во спасение берегущим древнее благочестие. Возможно поэтому Клюев считал, что может приукрасить свои путешествия по миру, придумать встречу с Толстым, сушившим на верёвочке синие шаровары, написать туманных гомосексуальных стишков... Травести, временная смена сексуальных ролей, карнавал – это тоже черта крестьянской культуры. Не той, идеальной, какой её изображали народники, а настоящей, порой отталкивающей и несовершенной. Крестьянин всегда хитёр, потому что бесправен и вынужден выживать приспосабливаясь, держа нос по ветру. Так почему «крестьянский поэт» должен поступать иначе? Тем более, когда подходит срок, как когда-то у Аввакума, когда надо твёрдо решить с кем ты, Клюев не струсил и на следствии заявил, что он является монархистом и противником советской коллективизации.
Очень интересно сложились отношения Клюева и большевизма. Как и многие мистические поэмы, интеллигенты, близкие к эсерству и крестьянам, Клюев ждал революцию. Для него она была великим нигилистическим актом, настолько грандиозным, что он переставал быть только лишь разрушительным, а становился искупительным, очищающим. Всеобщее преображение, сравнимое со Вторым Пришествием. Да и вообще непонятно, как можно быть в России поэтом и не алкать революции? Если не алчешь, то ты и не поэт:
«Обожимся же, братья, на яростной свадьбе
Всенародного сердца с Октябрьской грозой,
Пусть на полке Тургенев грустит об усадьбе,
Исходя потихоньку бумажной слезой».
Георгий Иванов снова писал, что Есенина к большевикам привела не продажная душонка, а наивность, вера в действительное преображение России: «Очищенная от стилистических украшений и поэтических иносказаний, эта «мужицкая мечта» Есенина-Клюева сводилась в общих чертах к следующему. Идеальное «Лесное Царство» наступит на Святой Руси, когда в ней будут уничтожено всё наносное, искусственное, чуждое народу, называемое империей, культурой, интеллигенцией, правовым порядком и т.д. Надо запустить красного петуха, который всё это сожжет. Тогда-то и встанет из пепла, как Китеж со дна озера, Новый Град. Откуда запустят красного петуха – справа или слева, что поможет осуществиться на Руси «Лесной Правде» – дубинка Союза Михаила Архангела или динамитные жилеты и бомбы террористов, особого значения не имеет...»
Отсель бессмысленно троллировать следующим клюевским четверостишьем:
«Есть в Ленине Керженский Дух
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в Поморских ответах».
Он, конечно же, вряд ли считал Ленина пришедшим с северных пустошей, но п_р_е_д_с_т_а_в_л_я_л его таковым. Мираж, видение, какое влечёт путника к исчезающему оазису. Очень ждал поэт явления сверхчеловеческого, а когда пришло то, что пришло, можно было скривить рожу и сделать шаг в сторону, а можно было поверить. Иначе зачем ждал? Иначе можно оказаться в дураках. Стихотворец быстро перекрестился по-большевистски, посадил поэзию на красного скакуна, когда-то бывшего белым. Клюев снова проявил крестьянскую смекалку и подстроился под новую власть. Прославляя мираж Клюев быстро стал чужим для прежних друзей, но так и не стал своим для власти, которая рассматривала его лишь как эксцентричного попутчика. От Клюева требует прославления чего-то понятного, например, строительства канала и мелиорации, а ему хотелось написать об алмазной любви к горькому лыку. Со временем поэзия Николы становится если уж не антибольшевистской (это было бы натяжкой), но снова ветлужной, русской. Достаточно прочитать «Погорельщину», чтобы понять, что Клюеву совсем не близок каменный Эдем и он тоскует по плёсу забытых озёр, вокруг которых понастроили общественных купален. Троцкий вообще считал Клюева мужиковствующим националистом. Перманентный революционер называет его «примитивным и отдающим тараканом». Как не подстраивался поэт к новой власти, но сойти за своего не сумел. Пролетарии как-то не очень понимали тему травести и белой Индии, тем более, что вместо гимна коллективизации у Клюева постоянно выходил гимн Исусу.
Так Клюев попал в застенки к похожему на огра Христофорычу о котором жена Мандельштама писала: «Держался он, как человек высшей расы, презирающий физическую слабость и жалкие интеллигентские предрассудки». Николай Шиваров был болгарским коммунистом, сбежавшим в СССР от преследований. В красном Эдеме он занимался тем, что уговаривал вверенных ему писателей отведать запретного яблочка, после чего те попадали ему в лапы. А ростом Христофорыч был огромного: почти два метра и мог колоть пальцами грецкие орехи. Впрочем, Христофорыч закончил в лагере, как иностранный шпион. Что удивительно, его не расстреляли, а чекист покончил с собой. Впрочем, это не избавляет его от звания «палача русской литературы». На счету Христофорыча вина в смерти Мандельштама и героя нашего повествования.
В Колпашево Клюеву было настолько плохо, что он сломался и умолял перевезти его в другое место. Система сжалилась и так поэт оказался в Томске, где его вскоре снова арестовали, но теперь уже вкупе с расстрелом. Нехитрая и предсказуемая судьба для всех попутчиков революции, которые почему-то разглядели в ней красного Жениха, тогда как скорее это был мелкий бес. Клюев, как и русское сектантство вообще, разочаровывается в революции и погибает, но если сектантство – от электричества и многоквартирных домов, то он – от пули.
#ПК_статья
Лайки: 85
Репосты: 23