21.04.2015

Эмиль Чоран и русские.

В ХХ веке Румыния неожиданно выстрелила, дав миру целую плеяду блестящих творцов и мыслителей: Мирча Элиаде, Эжен Ионеско, Лучиан Блага и, конечно же, Эмиль Чоран. Последнего называют эстетом Апокалипсиса, самым пессимистичным философом на свете, виртуозом эссеистики и афоризма. К слову, бывает попадёшь случайно на девчачью подписку, а-ля «Бесишь, мразь», а там какая-нибудь грустная цитата. И подпись – Эмиль Чоран.

Потому что один из крупнейших философов ХХ века укладывал мысль в отрывочную, хаотичную форму, разбитую на абзацы, отдельные фразы или всего несколько слов: «Быть или не быть. ... Ни то, ни другое». А вот ещё: «В зоопарке. Все животные ведут себя пристойно — кроме обезьян. Чувствуется, что это уже без пяти минут люди». Но обычно от таких афоризмов отрывают (как крылышки у стрекозы) чорановский антиинтеллектуализм, этот особый вид лиричного нонконформизма, очень тонкий и метафоричный, более всего похожий на творчество Ницше. В каком-то смысле Эмиль Чоран – это и есть Ницше заката ХХ века. Он проговаривает, выучивает, абсолютизирует уже знакомые философские положения века XIX. Чоран напоминает горюна-печальника, который, как в северном напевном плаче, надрывно, раз за разом повторяет аргументы Ницше. Не потому что он кого-то копирует, нет – это самобытнейший, оригинальный философ. Просто хочет, чтобы нас сильнее проняло. Он и философствует, как плачет — навзрыд.

Традиционные формы философствования в модерне подверглись эрозии, перетекли в эпистолярный, дневниково-заметочный жанр, так похожий на прото-ЖЖ Василия Розанова: «Розанов — мой брат. Это, несомненно, мыслитель, нет, человек, с которым у меня больше всего общих черт». Философствование за нумизматикой, за поеданием груздочка, наброски, отрезки, разбросанные листочки… – не зря Чоран так любил опавшие мысли Василия Васильевича и сам избрал форму обрывочного эссе, некую, как её можно назвать, исповедальную прозу. Она очень интимная, потому что Чоран считал, что есть только один по-настоящему философский вопрос и это вопрос смерти. Его ведь, в отличие от любви, переживает каждый. Философ, поучившись в Румынии и поучаствовав в фашистском движении Корнелиу Кодряну, перебирается во Францию, где до конца своих дней в 1995-ом, проведённых в нарочитой, замкнутой бедности, ждёт смертельной развязки.

Начать нужно с того, что Чоран всё-таки румын, то есть европеец второго сорта, которому далеко до почтенного германского бюргерства или английской чопорности. Проведя большую часть сознательной жизни во Франции и творя на французском языке, Чоран не перестаёт гнестись чувством утраченной Родины. И это сближает его с русскими, начиная от Гоголя, обосновавшегося в Италии и заканчивая прекрасным комментатором западных текстов Львом Шестовым. С последним его роднит отношение к отчаянию, которое должно выступать точкой опоры для любого философствования. Оптимизм – это самодовольствование, отчего нужно подальше держаться от альтруистов и энтузиастов. Внимание к страшной, смертельной, то срывающейся вниз, то восстающей России, так похожей на писания Чорана, закономерно. Румыния и Россия отчасти похожи климатом, тем, что испытали сокращающее культурное влияние Запада, не завершили свой национальный проект, да и обе страны начинаются на букву «Р». Чоран чувствует близость к таким же, как он, эмигрантам, переживающим катастрофу отрыва от собственных корней: «Вместо того чтобы ехать на Запад, моим соотечественникам следовало бы направить свои стопы в Россию, где они с гораздо большей вероятностью нашли бы себе собеседников, озабоченных теми же проблемами, что и они сами».

Чоран знает и любит, как Золотой век (Пушкин, Лермонтов), так и Серебряный век (Есенин, Ахматова, Блок), да он вообще первоклассный знаток русской литературы и культуры, обожает народную музыку и Шаляпина. Божеством для него является Достоевский, выступающий мерилом для того, чтобы признать кого-то интеллектуалом или нет. Лёжа на пыльном французском диване Чоран со счастливой горечью заявляет: «О, как же я хорошо понимаю российское безволие, как хорошо понимаю Обломова, каторгу и русскую церковь. То, что Кюстин говорит о русских, которые не просто сталкиваются с несчастьем, но обрели к нему привычку, так хорошо подходит к моей родной стране».

Также, как русские романтики, Чоран очень уважал немецких. Его любимый персонаж у Достоевского – Ставрогин, несомненно романтический герой. Как по молодости Чоран оправдывал режим Гитлера: «Вас раздражает придание жизни единообразия? Читайте русские романы». Он переживает «Weltschmerz», романтическую скорбь, отчего никак не может почувствовать себя западным европейцем. Чоран полагает, что начиная с эпохи Просвещения Европа понемногу приносила свои корни и традиции в жертву толерантности, разума, общественного договора, исключающего фигуру варвара. Цивилизация наступила на человека и когда тот запищал, то все подумали, что рядом просто пролетел комар. Европеец погнался за благополучием, комфортом, оставив в домах престарелых и лепрозориях видимый образ страдания, без которого невозможно ни настоящее философствование, ни настоящая жизнь. Поэтому, утверждает Чоран, будущее за теми народами, кто хотя бы немножко остался ненасытным варваром, с жадностью заглатывающим толстые романы и презирающим государственные границы.

Ну и кто лучше всего подходит на роль варваров? Ответ очевиден: «Читал стихи Блока. Ах, эти русские, до чего они мне близки! По складу моя тоска — совершенно славянская. Бог весть, из каких степей пришли мои предки! Память о безграничном пространстве, как отрава, у меня в крови». Там, где Блок, там скифство, которое поднимет такой вихрь, что закружит, взбодрит весь мир… Чоран указывает на кочевническую природу русских, как у Гоголя или Ахматовой, так и у простого народа. Народ-непоседа, переваливший даже через Берингов пролив. У страдающего и невесёлого Чорана упоминание русских вызывает приступ бодрости, он как будто завидует народу, который не обречён на рефлексию, а бьётся о лёд истории живой, настойчивой рыбиной. Он даже проговаривается, что всегда хотел быть кем-то другим, французом, русским, людоедом. Лучше он, конечно же, был бы русским людоедом. Но это счастье дано разве что сомам в Волге.

Чоран понимает, что: «желание спасти мир — возрастная болезнь молодых наций» и, если быть объективным, ясно, что со середины ХХ века русские успели обанкротиться, прийти к тем же унылым потребительским мануалам, что и европейцы. Вместо скифов – ролевики в Facebook, и вместо оптимистического пафоса логичней было бы сесть в сторонке и смотреть по телевизору на настоящих варваров. Но как хочется верить, что: «русские еще заставят народы задрожать; они и так уже возвели политику в абсолют. Это вызов, который они бросают подтачиваемому сомнениями человечеству, и у них хватит решимости нанести ему последний удар. Если у нас души больше нет, то у них ее сколько угодно. Они не отдалились от своих истоков, от той эмоциональной вселенной, где дух еще сцеплен с почвой, с кровью и плотью; они чувствуют свои мысли; их истины, равно как и их заблуждения, являются ощущениями, побуждениями, поступками. На самом деле они даже и не мыслят, а взрываются».

Мы не мыслим, а взрываемся…

Да, Эмиль Чоран, умеющий умещать сложные философствования в простую форму, был абсолютным пессимистом, желающим увидеть, как русские будут топтаться над европейским трупом. Про это у него есть холодная, как из Библии, строчка: «Люди с хорошим слухом уже слышат их шаги». И как Эвальд Ильенков, первым делом поклонившись в разбомбленном Берлине могиле Гегеля, когда-нибудь и мы, примчавшись к Эйфелевой башне на перекати-поле, почтим прах Эмиля Чорана.

#ПК_статья

[Изображение]

Лайки: 195

Репосты: 27

[Комментарии]