23.12.2015

С писателем Сорокиным я познакомился на первом курсе и его книги сразу стали для меня настольными. Большая часть художественной прозы казалась мне тогда чудовищным занудством: в ней не было драйва, который я ценил в стихах и в музыке, а читать толстенную томину ради пары куцых мыслей, уместившихся бы на четырех строчках, мне не слишком хотелось. В конце концов, я вырос в семье, в которой светское искусство никогда не обладало статусом священной коровы; зато у моей матери была огромная околодуховная библиотека, состоящая из купленных в церковной лавке книжек, журналов и брошюр.

Я часто листал их в уже сознательном возрасте, оставаясь дома один и, то глупо подхихикивал над перекрашенной в православные тона советской безвкусицей, то пытался найти там какой-нибудь нормальный житейский совет на все случаи жизни - но в глубине души мне все это очень нравилось, все эти правила, запреты, магические формулы, девственность до брака, бесы под кроватью и первая исповедь без бумажки. Чистая архаика, полное отсутствие культуры, которая нападала со всех сторон, заволакивая мои архетипы своими библиотеками, университетами, латынью и немецкими профессорами двухсотлетней давности. В новой среде я чувствовал себя неуютно – там было слишком много рационального, а мне требовался тот, кто готов был взять меня за руку как маленького ребенка и сказать: «Не бойся! Сейчас я разъебу весь этот высокомерный шабаш и мы отправимся отсюда в ИМПЕРИЮ ЖИВОГО СВЕТА».

И мы отправились. Сорокин, с его веселым хаосом из дерьма, гноя, мочи и жужжащих машинок из потустороннего мира, идеально лег на почву, подготовленную старцами Паисием Святогорцем и Паисием Величковским. Он был так же бескомпромиссен и так же ненавидел весь мир; он умел скрывать свои мысли, ставил форму и метод выше чувства, был однообразен и аскетичен как религиозный фанатик. В нём напрочь отсутствовала эстетика, а об этике он говорил максимально понятным для девятнадцатилетнего подростка языком: выжигай, разрушай, вытравливай, живи Сердцем; всё, что не по Сердцу – нахуй, всё, что против Сердца – выкинуть в чан с салом, выебать, расчленить, уничтожить. Его метод достижения свободы состоял в том, чтобы избавиться от цепей, максимально впустив их в себя: только после извращения собственной души можно было достичь требуемых пределов внутренней независимости. Я тут же клюнул на эту нехитрую метафизику в духе Рембо и самозабвенно пошел по чужим следам, но про то, куда я в результате попал как-нибудь в другой раз, тут речь не об этом.

Ранний Сорокин – это чистый, концентрированный романтизм. Как и для любого романтика, для него важен в первую очередь душевное переживание, которое достигается перепадами напряжений и высот, необходимых для утверждения власти фантастического. Все эти трехэтажные маты, мычащие по-звериному старики, пакетики с говном, желейные кубы и отрубленные конечности нужны только для того, чтобы, разбежавшись посильнее, совершить прыжок в стерильную область тотальной Фантазии. Большинство сорокинских произведений до конца восьмидесятых годов держатся на одном и том же контрастном приеме: текст медленно и методично сходит с рельс, сначала кренясь набок, потом переворачиваясь с ног на голову, а затем и вовсе, нарушив законы физики, улетает в небеса Невыразимого мимо полей, рек, аэродромов, крылатых ракет X-55 и советских академгородков, глубже и глубже проваливаясь туда, куда любили захаживать между делом Новалис, Маллармэ, Бодлер, Метерлинк и Александр Блок. Сорокин не разрушает текст: с помощью слов он утверждает диктат абсолютной Фантазии, чья мощь сминает все живое и неживое, закручивается в огненной спирали, доводит все сущее до нуля и обращает в ничто, устанавливая, таким образом, свою непререкаемую власть. Он абсолютно серьезен в каждой своей фразе, в каждой сентенции, даже несмотря на чеховскую ухмылку размером в пятьдесят авторских листов. Слово для Сорокина - инструмент, которому он служит и с которым обходится чрезвычайно почтительно, потому что ненавидит его до такой степени, что подавляет в себе самый намек на эту ненависть – поскольку в бунте против бунта больше бунта, чем в самом бунте. Очень, надо сказать, русская мысль; в Европе она известна благодаря Жозефу де Местру и уже давно стала чем-то вроде апологии контрреволюции и радикального консерватизма.

Мне нравился Сорокин еще и потому, что он хорошо понимал, как остро собственная культура нуждается в ориентирах из-за границы, в диалоге с другими мирами. Он был человеком с очень тонкой душой, которая специально открыла себя нараспашку коммунистической пропаганде, достоевщине, бытовому аду, застою и разложению позднего СССР только для того, чтобы выработать к ним антитела; что-то похожее в то же самое время проделывал Егор Летов. Именно в силу этой прививки Сорокин мог говорить новые, неожиданные вещи, которые, на нашей почве, на недолгое время приживаются усилиями отдельных людей, а не институтов: что ритуалы и этикет в жизни человека играют далеко не последнюю роль, и что не надо повышать без надобности голоса; что отсутствие материальных благ превращает человека в скота и что в изящном и красивом быту нет ничего филистерского; что художественная литература ничем не отличается от ремесла и в ней нет никакой мистики; наконец, что меланхолия может быть по-европейски мягкой и утонченной, без манихейских истерик и надрывов. Он переоткрыл ветхозаветные пласты сознания и показал отечественной словесности жизнь сакральную, о которой она уже успела забыть, но которая всегда находилась рядом, стоило только немного протереть глаза и протянуть руку.

Ну а читать Сорокина вслух – это вообще отдельное удовольствие. Лучшим «спасибо» хорошему писателю будет, если вы когда-нибудь возьмете своих друзей за воротник и прочтёте им если не какую-нибудь из частей «Нормы», то хотя бы пару рассказов из «Первого субботника». Быть может, кому-нибудь это чтение подарит больше, чем просто час уморительного смеха.

#ПК_публицистика #ПК_мнение

[Изображение]

Лайки: 139

Репосты: 19

[Комментарии]