22.03.2017

О русской культуре в первую очередь знают, как о культуре художественной литературы. Здесь всё без экзотики – молодые русский роман и драматургия как минимум не хуже западноевропейской литературы. Уровень настолько высок, что на пьедестале просто не хватает места. За Гоголем и Чеховым бывает трудно рассмотреть не менее гениальных Лескова, Ремизова, Добычина, оттеснённых ныне во второй эшелон русской литературы.

Любой из русских писателей, не по своей воле спрятавшийся за спинами великих, мог бы стать отцом-зачинателем вполне приемлемой восточноевропейской литературы. С положенными по статусу памятниками и ежегодными чтениями, без которых нас бы не было. Но нет – выпали из отечественного фокуса, сформированного школьной программой, уникальные авторы и их уникальные книги. Остались они в вотчине специалистов, превращающих В.Зазубрина в названия своих диссертаций. Но есть ещё и третья волна русской литературы. Там уже можно встретить халтуру, хотя она, всё же, редка.

Конечно, разделение на волны или эшелоны всего лишь условность, которую легко преодолеет художественный вкус. Речь, скорее, о значимости, о востребованности определённых текстов. О знании о них, как о книгах, как о труде, как о выражении суммы жизни – ведь жизнь была тяжела, что в XIX, что в ХХ веке. И если век конституционных монархий ещё разделяла гуманистическая единица, то век двух крестов сомкнулся, зажевав между собой человека.

Одним из зажёванных людей оказался писатель Борис Николаевич Ширяев. Судьба его, мягко говоря, была судьбою страшно-неоднозначной. Он родился близко к концу девятнадцатого столетия, блестяще, как и положено, отучился, а затем ещё раз отучился на фронтах ПМВ, где дослужился до корнета. Затем попытка вступить в Добровольческую армию, переход границы и приговор к расстрелу от большевиков. От них же успешный побег. В 1922 году снова арест и снова приговор – десять лет Соловков. Через семь лет заключение меняется на ссылку в Среднюю Азию, откуда, кстати, он посылает тому самому евразийцу Савицкому свою работу «Наднациональное государство на территории Евразии». Потом снова арест, пока Ширяев в 1942 году не встречает немцев в Ставрополе. Ширяев работает на оккупационную власть, награждается ею за усердие, издаёт антисоветские газеты и помогает вызволять из застенков советских военнопленных, пока немецкое отступление не забрасывает его в Италию. Здесь-то Ширяев, оказавшись в полубедности, и пишет свои произведения, главное из которых называется «Неугасимая лампада».

Исходя из пересказанной биографии, может сложиться впечатление, что Борис Ширяев ещё один автор, который белой пеной писал антибольшевистские памфлеты, где призывал карать и вешать русский народ, чтобы наконец-то его спасти и освободить. Но в том-то и дело, что Ширяев, при всех своих антибольшевистских взглядах, смог их в художественном творчестве преодолеть и посвятить жизнь более важным вещам – Богу, вере, человеку, свободе и любви. В общем-то, самым важным, тысячелетним вещам.

«Неугасимая лампада» рассказывает о злоскитаниях Ширяева по только что созданному образцовому СЛОН-у, призванному опробовать на неофитах разрабатываемую систему ГУЛАГ-а. Опять же, может показаться, что речь пойдёт о чернухе, как у Солженицына, где вертухаи с хуем и винтовкой наперевес наведываются в женбарак, что с каждой страницы будут сочиться сперма и гной, и хрустеть будет не переворачиваемая бумага, а кости, кости, кости. У Ширяева и этого хватает, но звучит как-то не обличительно, не громко, не занозой под кожу всаживается. Представьте себе, что посреди грязи вдруг зажгли лампадку – в первую очередь будет виден свет, а нечистоты лишь где-то по краям.

В общем, Борис Ширяев одно из имён лагерной прозы, откуда широкому читателю известны лишь имена Солженицына и Шаламова, но вот сама ширяевская проза не похожа на прозу соузников. Это потаённая проза. Так о лагерях больше никто не писал. Стиль Ширяева не вычурный, а сказочный, но сказочный не от сохи, не от деревни и буреломов, а от человека высокой культуры, которого завертел всероссийский водоворот и перемешал с бровастыми крестьянами, да седыми подвижниками. Зазвучали по кельям-камерам древние напевы, добавили туда морской соли, подсветило редкое северное солнце, вот и выпеклась горькая правда народная, засветила «Неугасимая лампада».

Вот хотя бы названия глав: «Святые ушкуйники»; «Умерли, как жили»; «Утешительный поп»; «Мужицкий Христос»; «Звон Китежа». Не названия, а сплошная благодать. Под их перезвон рассказываются истории самых разных людей – мужиков и генералов, опальных чекистов и монахов, уголовников и святых. Вот вы слышали про Уренское царство? Нет? А это полумиф-полуправда, которую Ширяев услышал от сидельца по имени Алексей Нилович. Не было у Алексея Ниловича фамилии, зато была история о том, как в одном из глухих сёл, прослышав о Революции, избрали народную монархию. Уренчане, сами староверы, которые из-за дикости и глухоты переродились в какой-то свой лесной толк, повелели царю охранять Урень от всей России разом. Тот не побоялся, вышел на бой против краснобантного чудища, и так вот остатки уренского воинства с Алексеем Нилычем оказались на Соловках.

Выдумка? Конечно выдумка! Но зато какая красивая! Соловки первой половины двадцатых это вообще фантасмагорическое место, где ещё кипела свободная (!) энергия Революции (бесцензурный театр, особый режим для политических, магазин с продуктами, передвижение без охраны и т.д.) и уже затвердевала будущая советская тоталитарность (бессудные казни, бюрократизм, пытки, печально знаменитая «норма питания Френкеля»). Тогда на Соловках экс-чекистов ещё сидело больше, чем священнослужителей, и острова, скованные Студёным морем, как будто жили не по-настоящему – ну не может существовать свободный лагерный театр, смеющийся над начальством, там, где это начальство по своей прихоти может убить любого из узников.

Кстати, именно от «Неугасимой лампады» произошли два знаковых современных русских романа – «Обитель» Захара Прилепина и «Авиатор» Евгения Водолазкина. И если Водолазкин берёт сюжеты Ширяева вскользь, то вот Прилепин очень плотно поработал под светом антисоветской лампады. И соловецкий театр, и злоключения молодого интеллигента, и истории про баланы, и кто такие каэры с леопардами, и что такое «поставить на комарика», и про Эйхманса с Ногтёвым, и про посиделки в кельях, и даже целые сюжеты вроде монаха-постника, который десятилетиями жил в промёрзлой соловецкой землянке и кушал Божий Дух, но сразу помер от истощения, как только был арестован и изведал соловецкий быт – всё это Прилепин очень старательно переписал у Бориса Ширяева.

К писаниям Ширяева не нужно относиться как к документалистике – на Соловках он описывает не историю, а подвиг веры. Он часто ошибается («Неугасимая лампада» закончена лишь к пятидесятым в Италии, и под рукой нет архивов) или откровенно придумывает, но Ширяева не обвинить в подлоге, потому что он не обещает рассказать всю правду о советских лагерях. Писатель пишет не для того, чтобы поведать об ужасе – он хочет рассказать о красоте. Немудрено увидеть Бога в церкви. Попробуй-ка отыскать его в выгребной яме. Поэтому «Неугасимая лампада» не о расстрелах, а об онтологии, о метафизике. Об основаниях человеческих. Вот, к примеру, глава «О самом страшном».

После отбоя Ширяев и компания интеллигентов собирались в подполье соловецкого театра, где вели свободные разговоры на самые разные темы. В один из вечером спорили о духовной музыке, доказывая превосходство русской традиции над западной. Аккомпанировал на фисгармонии ученик самого Сен-Санса барон Штромберг (вот тоже неожиданность – ученик Сен-Санса, да на Соловках). Одним из участников спора был осуждённый верующий чекист-полуполяк Отен:

«Он верил экстатически вплоть до изуверства, тайно говел по несколько раз в году и фанатично выполнял посты и епитимьи, которые, вероятно, сам на себя накладывал. Русские так не молятся, не пролеживают ночи, раскинувшись крестом на холодном полу, не бичуют себя… не постятся по рациону – один сухарь в день… У нас – земные поклоны и внутреннее устремление в себя, а он давил на себя извне, словно борясь, преодолевая и истязая какую-то иную, угнездившуюся в нем, но чуждую ему личность».

Когда спорящие слушали заупокойную литургию Иоанна Дамаскина, то Отена прямо разобрал священный экстаз: «он вглядывался в пространство огромными, расширенными, остекленевшими глазами. Окружающее для него не существовало. Он видел иной мир, порожденный в его душе взлетами боговдохновенной мелодии…».

Затем Отена куда-то вызвали, и он вернулся к прослушиванию великой музыки только через час-полтора. И снова его глаза стекленели, и вновь он парил духом над Соловецким лагерем. А спустя время участник спора, истеричный актёр Глубоковский, пояснил Ширяеву, куда и зачем выходил Отен:

«И вообще никаких “ужасов Чека” в природе нет. Есть иной ужас – русский, всероссийский… Слушай. Помнишь, когда вчера Отена сверху позвали? Помнишь? Штромберг тогда Гайдновский хорал играл… А наверху Отену сказали: “Идем Тельнова шлепать”. Он и собрался в момент. Прямо с Гайдна. Здорово? Только и это чушь, детство. Не в самой шлепке дело. Кстати, и производится здесь эта операция очень гуманно. Выведут из кремля, руки свяжут и идут по лесу… Двое с боков, один сзади… не больше… Никакой излишней торжественности, будни… Ведут, а связанный думает: “Ещё может быть сто метров пройду… не сейчас еще… ну, хоть пятьдесят метров”… А его в затылок – цок! И готов голубчик… Ей-Богу, гуманно! Думаешь, шучу? Но слушай. Не в том ужас, что Отен прямо от Гайдна шлепать пошел. И не в том, что идти его не тянули… добровольно шел… а в том… Знаешь, что он у Головкина взял? Клещи и плоскогубцы. Тельновский рот помнишь? Весь в золоте, в коронках… Так вот, для них – клещи, а Отен – в качестве спеца-оператора… он же и коммерческий директор треста… Понял? Дай курить.

Глубоковский оторвал кусок газеты, насыпал махорки, завернул, прорвал бумагу, снова завернул и после нескольких жадных затяжек зашептал:

– Теперь представь картину: лес, Тельнов еще тепленький лежит, может быть и дергается еще… глаза не закрыты… мутные… сам знаешь, какие бывают у свежих мертвецов… А они – кругом! Трое. Не больше. А то помалу золота на рыло выйдет. Один рот Тельнова растягивает, другой фонариком светит, по лицу желтенький кружочек бегает – рука дрожит, а Отен во рту оперирует, то клещами прихватит, то плоскогубцы примерит… Клещи срываются, а он матерится… Но и это еще не страшно. И это – картон. В лучшем случае – Гойя… Тоже щенок был бутафорский, несмышленыш… А вот, когда вернулся к нам Отен и стал “оправдания” слушать, а у самого в кармане зубы тельновские лежат… Вот это страшно! Ведь не ханжил он ни секунды, а, действительно, понимаешь, действительно чувствовал Дамаскина и в высь духом своим возносился превыше всех нас! С зубами-то в кармане!.. Ведь такие, как он, за Петром-Пустынником ко Гробу Христову шли, за Савонаролой – в огонь, за Зосимой – в пустыню Полуночную, с Аввакумом – на дыбу, на колесо… и на колесе ирмосы пели…

А у него – зубы в кармане!».

Даже если придумано от начала и до конца, всё равно здорово. Блестящий образ и искренний истеричный слог актёра Глубоковского, рассказывающего товарищу, что такое «самая страшная» на свете вещь. И вот таких историй в тексте Ширяева много. Что очень важно, после них не начинается морализаторство, что выглядело бы пошло (как будто недостаточно реальных расстрелов садиста-Ногтёва), а подаётся неожиданный для антисоветского автора вывод.

Все насельники Соловков, и прошлые и нынешние, и святые, и мрази одиноко взыскуют Христа. Мученики все – и те, кто был расстрелян, и те, кто расстреливал, потому что они оказались на островах в Белом море не по своей воле. И гонителей можно только пожалеть, потому что им уготована участь страшнее, нежели Секир-гора. Дело даже не в посмертном наказании, что суть жалкая вера в отсроченную месть, которую не можешь осуществить сам, а в том, что ни Ногтёв, ни вертухаи рангом пониже так и не осознали, что натворили. Они заточили себя во плоти, которую расстреливали и лелеяли, так и не преодолев животную сторону человека. Выиграли по сравнению с заключёнными двадцать-тридцать лет, а потом и сами исчезли. Только, в отличие от узников Соловков, исчезли навсегда. Кто-то отгнил, а кто-то отжил. Так, вполне объективно, утверждается Дух, который неподсуден тлению.

Всем бы остановиться, позабыть о жрачке и доносах, да посмотреть, что заключённые и их хранители, оказались на краю света, где за кручей очередного островка вода вдруг падает вниз – не в бездну, а на спину уставшего кита. Неслучайно ведь встреча уходящей России и новой, страшной и необыкновенной страны состоялась как раз на Соловках, которые когда-то уже пытались отбиться от «революционеров». Удивительно, но Ширяев, оставшись последовательным антибольшевиком, призывает коммунистов не то, чтобы понять – это было бы для него слишком, а прочувствовать, что ли, сомкнуть себя с ними, как смыкается жертва со своим палачом. В конце концов, где до конца познался Христос? На Голгофе. Вот и в России есть своя Секир-гора, где можно обрести мистическое понимание того, что же со всеми нами случилось.

Такая вот глубина в третьеразрядном, мало кому известном писателе.

В одной из сцен книги Ширяев гуляет по Соловкам вместе с актёром Кондратьевым, играющим в арестантском театре. Они останавливаются перед высоким деревянным крестом, которые раньше ставили на перекрёстке лесных соловецких троп. На кресте был вырезан лик Христа, что подтолкнуло актёра Кондратьева к надрывным размышлениям:

«– Всмотритесь в Него. Разве Он походит на тех, что вы видели под куполом Исакия, на полотнах Эрмитажа? Нет. Этот совсем иной. Смотрите, как выдаются скулы. И глаза маленькие, даже чуть-чуть косят, а борода редкая, клочковатая… Ведь это мужичонка ледащий из какого-то завязшего в болотах села Терпигорева. Надеть бы ему рваный зипунишко, закинуть за плечи котомку – и пошел бы Он по заметанным пургою, путанным дорогам…
– Куда?
– Куда? К Своему царству. К тому, что “не от мира сего”…
– А где оно, это царство?
– Не знаю! И Он не знает. Не знает, а идет. Искал его и в неведомой Опонькой земле, и в сумраке Киевских пещер, у вод Валаамской купели, в строгой тишине Полуночной пустыни, и здесь… Вот сюда дошел и поднялся на крест, гвоздями себя с ним сбил воедино, как плотник доски сбивает. Накрепко. На век. Чтобы не сорвало ни метелью, ни бурей…».

Сошествие с креста – это там, где прекрасные оливковые рощи и лазурные берега. Здесь же люди в застывшем от крови зипуне приколачивают себя на крест. Плаксивое русское членовредительство – действительно, как мало в нём от рационального бичевания Отена, любящего Иоанна Дамаскина и золотые зубы! Читая сказочную лагерную прозу Ширяева, не можешь отделаться от ощущения, что русские это какой-то полусектантский народец, сладко исполняющий свои сосновые песнопения. Что это, может быть, никакое не христианство даже, а психиатрическая болезнь длинною в несколько веков. Ведь находятся же средь нас люди, которые благодарны за то, что их приколотили к кресту.

Да и поделом.

Скуластый косоглазый Христос пришёл дать нам волю.

#ПК_статья #ПК_библиотека

[Изображение]

Лайки: 347

Репосты: 69

Просмотры: 18 577

[Комментарии]