Гиф X. Глагол людей
1. Имена – суть производные вещей. Тема является потаённой, когда на разных языках и в разные эпохи воспроизводит себя с помощью схожих речевых практик. Один и тот же взгляд на мир, раз за разом воспроизводился схожими словами. Историк Луи Блан начинают свою эпическую двенадцатитомную «Историю Французской революции» с Констанцского собора и Яна Гуса, чья жертвенная смерть заложила понятие братства: «…даже в кромешной тьме его всегда можно найти где-нибудь в Европе, в дальнем уголке, сияющее, подобно потаённому и негасимому светильнику». Этнограф С.В. Максимов рассказал о старинной казни разбойников, сохранившейся в легендах вологодской земли: «…у большого дерева обрубали с одной стороны корни, для чего немного поднимали его рычагами и накренивали, чтобы образовалась пустота и можно было в нее просунуть человека. Затем дерево опускали на свое место и таким образом "подкоренивали" под ним живых людей, как бы накрывая их колпаком». Или Владимир Соловьёв в «Трёх разговорах»: «А в том, что вы говорили, мне особенно показалось непонятно насчет грибов, что будто они живут для своей радости. А я всегда полагал, что они живут для радости тех, кто любит грибы в сметане или пироги с грибами. Ну а ежели ваше Царствие Божие на земле оставляет смерть нетронутой, то ведь выходит, что люди поневоле живут и в вашем Царстве Божием будут жить именно как грибы – не выдуманные вами весёлые грибы, а действительно грибы, которые на сковороде жарят. Ведь и для людей в нашем земном Царстве Божием все дело будет кончаться тем, что их смерть съест». Богослов Георгий Флоровский писал о скрывающемся на Руси духовном разномыслии: «В смутных глубинах народного подсознания, как в каком-то историческом подполье, продолжалась своя уже потаённая жизнь, теперь двусмысленная и двоеверная». Люди разных времён, убеждений и национальностей приходили к описанию «потаённости» теми же словами, что и незнакомые им предки, соседи и будущие потомки. Более того, «потаённым» неожиданно оказывалось одно и то же – жуткий и таящийся опыт окружающей реальности.
2. Русский язык богат на родственные связи. Ещё остались золовка и деверь, но вот вуй может быть понят превратно. Жива свояченица, но мало кто вспомнит, что это сестра жены, а свояк – муж сестры жены. То есть свояки – это мужики, чьи жёны являются сёстрами. Слово «свойствó», форму которого сегодня используют повсеместно, в т.ч. в гуманитарных науках, поначалу означало не кровное, а брачное соотношение родственников. Переданное в логику, свойство стало вычленять качества понятий: приятно, что сложный понятийно-связочный аппарат связан с межличностными, родственными отношениями. В современности русский семейный язык упростился вслед за упрощением семейной модели. Её новые формы, вроде сожительства без брака, в свою очередь не получили точного родного обозначения. Теперь с трудом определяется свойство не только прежних, но и новых связей. Если ещё требуется выделить спасительное свойство потаённости, стоит обратиться к спящему могуществу языка.
3. В английском языке нет точного аналога русского слова «свои». Есть слово «ours», то есть наши, или «mine» в значении принадлежащий мне. А вот слово «свои» ничему не эквивалентно. Кто такие свои? Это те, кто близок к центру какой-то окружности, где сердцем является сам человек и то, что он пытается выразить. Это всегда нечто коллективное, общее, чему есть хорошее обозначение: «Свои люди». Свои – это и очень личное, и то, что имеет общее свойство. Это не просто люди с похожими взглядами на мир, а почти семья. Её объединяет не кровь, а неуловимое, невыразимое понимание, что мы — свои. Это притяжательное местоимение. Чувствуете? Притяжательное. Свои – это те, кто притягивается друг к другу. Они не относятся к государству, работе, коллективу, стилю. Свои образуются в результате каких-то общих переживаний, когда делишься с кем-то самым сокровенным, а они – с тобой. Свои – это те, с кем чувствуешь себя, как дома. А когда страшно, когда неуютно, обязательно услышишь самое важное: «Не бойся, здесь все свои». Возможно, что словом «свои» можно назвать тех и то, что переживает общее состояние потаённости.
4. Предполагают ли «свои» «чужих» так же, как «мы» предполагают «их»? Да, предполагает. При этом «свои» определяются притяжением, а не отталкиванием кого-либо за прочерченный круг. Это скрытое, непонятное отношение, обладающее интимными свойствами, поэтому свойствó пытается быть поражённым брендами. Бренд пытается сформировать вокруг себя круг своих, но это не те самые «свои», ибо бренд заточен на агрессивную конкуренцию с другими брендами. Напротив, свои сосредоточены на том, что их объединяет, точнее, свои радуется тому, как они объединились. У своих нет общего стилистического признака, т.к. своими могут быть люди, которые имеют разные взгляды и увлечения. Тем более нет у «своих» унитарной политической позиции. Более того, задумавшись о том, что объединяет «своих», трудно подобрать какое-нибудь неабстрактное объяснение. Речь даже не о дружбе, ибо своими могут быть люди, не являющиеся друзьями, а действительно о чём-то потаённом, об определённого рода чувствовании и думании. Вполне возможно, что свойствó скрывается в семантике языка. Своими могут являться не просто те, кто говорит на одном языке, чего было бы недостаточно, а те, кто схоже понимают этот язык. Если не понимать, как можно говорить о потаённости, то и в состояние своих попасть не получится.
5. Совет при Центре творческого развития русского языка назвал главные русские слова уходящего 2017 года. Вот они по порядку: «реновация», «биткоин», «хайп», «токсичный», «батлл», «допинг», «криптовалюта», «фейк», «безвиз», «харассмент». Нетрудно заметить, что все слова не просто не являются русскими, но, за одним исключением («безвиз»), даже не подверглись творческой языковой обработке. Впрочем, тот же Совет составил пятнадцать лучших протологизмов. Вот они по порядку: «домогант», «гоп-политика», «зломенитый», «кумироточение», «обеззлобливающее», «сетячий образ жизни», «соворность», «дармолюб», «живоглупие», «незомбисимость», «матильдометр», «дерзюминка», «живолюдье», «достосрамный», «неозлобизм». В этом списке работа языка уже видна. Другое дело, что она неудачна. Ни одно из представленных слов не выполнено на уровне неологизма «лётчик». Видны неумелые швы, которыми сшиты искусственные новообразования, обреченные на то, чтобы быть забытыми. Второй список свидетельствует о ещё большем бессилии современного русского языка. Оно не может ни объязычить заимствования, ни придумать чего-нибудь новенького. «Хайп» так, как его понимают в современном русском – это гвалт или шумиха. Словно в насмешку есть даже слово «хай», поразительно схожее по смыслу со своим однобуквенным родственником. Тем не менее, «хайп» уничтожил своих близнецов, хотя они ничем ему не уступают. «Харассмент» убеждает, что он шире русского домогательства. Миграция слов хорошо показывает, что тот, кто создаёт наиболее конкурентный бренд, тот и придумывает ему соответствующий языковой знак. Например, СССР запустил первое искусственное устройство, вращающееся вокруг Земли. В английский язык вошло слово «спутник». Но когда в 2017 американский спутник «Zuma» якобы не вышел на орбиту, что вызвало оживление англоязычной прессы, то, говоря о «Zuma», издания практически всегда использовали слово «satellite». Время слова «спутник» прошло вместе с СССР. Некому было сделать из него устойчивый бренд, например марку известной одежды, которая бы закрепила спутник в востребованном лексиконе. Языковые монополии, как и в экономике, давят своих малых и средних конкурентов, а сами пользователи с радостью приобретают брендовые слова, приобщающие их к желанному источнику счастья.
6. В современной Франции существует «Комиссия по обогащению французского языка». Французская академия, общественники и чиновники высокого ранга под присмотром премьер-министра занимается утверждением новых офранцуженных слов, после чего рекомендует принимать их на вооружение. С 1997 по 2017 годы комиссия разработала и рекомендовала около четырёх тысяч новых слов, заимствований, неологизмов и феминативов. Особенно много изменений касается технической сферы. Словом «ordinateur» заменили «computer» (компьютер), а «hardware» (то, что по-русски называется «железо») было замещено «matériel». Казалось бы, такое внимание к языку больше характерно для авторитетных властей, но и Франция на высшем уровне защищает свой язык от интервенций. Языковых пуристов много и заслужено критикуют, указывая на то, что заимствование вещь нормальная, сопутствующая истории любого языка, связанного с соседями. Проблемы начинаются, когда заимствования перестают творчески обрабатываться. «Хештег» вместо метки, «хайп» вместо шумихи, «опенсейс» вместо открытого пространства. Язык упрощается, а вместе с ним упрощается мысль и способы её выражения: с помощью «коворкинга» и «харассмента» невозможно говорить о Боге. «Лол» – это уже не смех. За мерцающим монитором его состряпал пользователь, который даже не улыбнулся. Любой намёк на то, что следует задействовать творческую силу языка, раскрыть воображение и творить, вызывает скачущий пользовательский рефлекс, пускающийся надевать онучи и расчехлять благомудрие. Тогда как защита языка не в отфутболивании заимствований, а в их усвоении и словотворчестве. Нужно творить, придумывать, переставлять: анаграмма слова деньга – не гадь. Если язык способен усыновлять иные слова, он ещё жив. А если есть те, кто жив, они могут стать своими, и войти в состояние потаённости.
7. Что бывает одновременно верховой, низовой, заносной, мелкой, глубокой, мёртвой, печатной, тёплой, шумящей, слепой? Редкий человек ответит, что это свойства пороши, ровно выпавшего за ночь пушистого снега. Шумящая пороша из-за сильного мороза скрипит под ногами. Слепыми называются те пороши, на которых либо не видно, либо нет следов жировавших животных. Жировавших – ещё одно прежнее слово, означающее животных, суетливо добывающих пропитание. Они дополняют порошу, которая из пушного ровного снега становится мёртвой – такой, какая из-за своей глубины не даёт зверю хода. Всего лишь несколько слов открыли мир новых значений: мир охотников, грызунов, спокойного тихого снега, непогоды. Богатство русского языка, касающегося снега, выпавшего за ночь, поражает. Чем-то это сродни популярным примерам про жителей джунглей и оттенки зелёного. Их различат не все. «Язык – это кожа: я трусь своей речью о другого», – содрогался Ролан Барт. Живая речь потому является живой, что трётся о мир, обо все его шероховатости и неровности. Отсутствие речи суть гладкость, прямая линия, плоскость, но, потёршись о мир, речь сминается, приобретает объём, излом, выпуклость. Мир начинает удерживаться в речи, преображая её владельца. Кто по-сесветному поймёт, что значит поговорка «камень тот рус живёт»? А это ведь о гиацинте, о светло-соломенном камне. Возможности пороши сегодня также будут невостребованными, ибо с ней попросту нет взаимодействия. Порошу мало кто проживает, и она уходит из речи, вновь превращаясь лишь в выпавший за ночь снег. Спектакль вытягивает речь в струнку, она ни обо что не трётся – её касаются, теребят в представляемых ощущениях, знакомят с тем, с чем не знаком сам человек. Речи не обо что потереться, она не покрывается мурашками, а шангреново стягивается в холодную отчуждённую плоскость.
8. На Аляске есть поселение Нинильчик, где некоторые потомки русских колонистов ещё говорят на интересной смеси русского и английского языков. Эта деревня была долго изолирована как от постоянных контактов с Россией, так и от носителей английского языка. Поэтому в диалекте произошли изменения вроде полной утраты всех родов кроме мужского. В речи нинильчан много непривычных русифицированных англицизмов. Так, «младенец» на этом диалекте будет «бейбичка», а «автомобиль» – «кара». Некоторые слова поменяли смысл, например «большой комар» будет «дедушка камар». Тем не менее, потомки староверов творчески обработали заимствования и на выходе получили что-то новое, необычное. Язык стал основой осознания общества Нинильчика как «своих», его неповторимым свойством. При этом «континентальный» русский ослабил свою защиту и с трудом подселяет заимствования. К примеру, главное слово 2017 года, «hype», заполонило русский язык, хотя у него есть полный русский близнец «шумиха». Тем не менее, «hype» буквально вскружил всю пользовательскую среду, которая сладострастно вцепилась в слово, просклоняв его на все лады. Шумихой никто не воспользовался, потому что она не была связана с брендовым пространством, но вот «hype» мгновенно отсылал к самым комментируемым мировым скандалам, т.е. к детонационным процессам Спектакля. Тот устранил мешающий языковый барьер, который через «шумиху» не делал прямую отсылку к Голливуду, Интернету, блогерам и прочим современным вещам. Похожая история произошла с вторжением «check me out», т.е. «зацени меня». Теперь слово «чекни» употребляется в смысле «заценить что-то», причём заценить именно в положительном смысле, который заранее вкладывается в призыв. «Чекни» это заранее круто, заранее интересно, прошарено. Уже-бытие пользователей. Неудивительно, что вокруг подобных языковых практик создаются глобальный протестный бренд и бренды поменьше.
9. Пользовательским сообществам соответствуют особые речевые практики, также являющиеся брендами. Их употребление означает включённость объекта в актуальные символические отношения. Брендированная речь передаётся иноязычному пользователю во всей своей лексической точности, она не может быть усвоена или освоена, т.к. тогда пропадёт чёткость ассоциации с тем желанным образом, к которому отсылает бренд. Своего рода это клеймение языка. Речь пользователей не проходит или почти не проходит через систему фильтров, отсеивающих словесную шелуху. В этом они, например, отличны от русскоязычных преступных сообществ, где возникло выражение «фильтруй базар», сочетающее заимствование и корневую речь. Бандитские сообщества имеют свой язык, почти лишённый заимствований типа «рэкет». У этих сообществ существует простейшее словообразование, вроде образования отглагольных существительных всего лишь окончанием «ово»: палить – палево, тупить – тупилово, моросить – моросилово, петушиться – петушилово. О тюремном арго написано невообразимое множество работ, что ещё раз подчёркивает – тот, кто имеет мочь отстоять свою речь от определяющего влияния извне и тот, кто ещё находит в своей речи творческие способности языка к усвоению заимствований, тот существует, как воспроизводящая и продолжающая себя структура. Такая структура в силах собрать отношения «своих». Иными словами, если речь идёт о создании какого-то способа существования, обратного современности, необходимо осмелиться на способ говорения, черпавший бы силы из самостоятельного источника. Верно и обратное: для сохранения и развития речи необходима структура, на ней говорящая. Значимость или незначимость очередной группы, заявляющей о себе в очередном манифесте, можно проверить весьма просто: если ли у неё особый язык? Смогла ли она объязычить современность и её заимствования?
10. Если спросить у пользователя, чем он занимается или кем работает, тот может ответить: «Я менеджер/дизайнер/обзорщик». Но что такое, например, менеджер? Это ведь управляющий, тот, кто перераспределяет чужие усилия и плоды этих усилий. Менеджер может работать на складе, может в офисе, может работать исключительно с документацией, а может вести важные переговоры. Менеджер не даёт о себе почти никаких чётких сведений. Это разительный контраст с прежним миром, где название профессии навроде «скорняк» или «маслобойщик» прямо указывали на то, чем занимается человек. К слову, в воровском арго «маслобойщик» означает онаниста, занятие весьма определённое. Также пользователь может ответить: «У меня есть свой бизнес/я бизнесмен». Здесь опять нет конкретики. Известно, что у человека есть своё дело, но это может быть как гигантская корпорация, так и ларёк с шаурмой, конструкторское бюро или будка с пошивом сандалий. Пользовательская речь всегда приглашает к взаимной игре, досказыванию и додумыванию, в ходе чего собеседник вовлекается в чужую одержимость и становится беззащитным перед брендом. Неопределённость растворяет языковые границы, через которые перешагивает коммерческий смысл. То, что приемлемо для «открытого общества», неприемлемо для закрытого, например тюремных учреждений, где скученное проживание людей с девиантным поведением закрепляет за словами вещественный смысл. Ошибиться в его значении, случайно отпустить одно лишнее слово или допустить неточность, которую неправильно истолкуют, может стать серьёзным проступком. При этой жёсткости, преступное арго обладает колоссальной творческой силой, в том числе силой образности. Быковать – нагло переть на кого-то, птица баклан перенесла своё значение на неопытного хулигана, а отморозок образовался вследствие оттаивания, когда мороз больше не сковывает чью-то оголтелость. Многие слова преступного арго, такие как «беспредел» или «наезд», вошли в высокий литературный язык, что указывает на живучесть уголовной речи. Она имеет среду, которая её воспроизводит и в свою очередь наиболее точно и ярко описывает условия, вызвавшие её к жизни.
11. Нравится это или нет, но уголовную речь отчасти можно назвать потаённой. Она скрывается по своей воле, она непонятна стороннему человеку, она вненаходима по отношению к власти, от которой старается отгородиться и связана со смертью. В воровской речи скрыт пласт незнакомой, опасной жизни вроде одной из версий происхождения слова «лох». Так на поморском севере называли неповоротливую рыбу, чаще всего сёмгу, которую удобно бить острогой. Коробейники-офени стали величать лохами нерасторопных мужиков, которых они обманывали при торговле, и слово «лох» через вороватых торговцев иконами дожило до современности. При этом в воровской речи существуют непотаённые шлаки, такие как ощущение наживы, подтверждение статусности, наезды на более слабых и т.п. В сущности, тюремная культура примерно такова: «Тебе что, бабы нравятся? Ах ты пидор, сейчас мы тебя выебем». Впрочем, важно то, что воровскую речь очень сложно понять, то есть, вполне возможно выучить её основные компоненты, но при этом так и не стать для носителей этой речи «своим», хотя формально речевые законы будут соблюдены. Подмазывающийся к воровской теме человек давно определяется воровской речью как «фраер», т.е. тот, кто не имеет отношения к воровскому миру. В него нельзя войти с позиции простого копирования и подражания. Это будет вычислено и наказано как в одной из песен Сергея Севера: «Он сидел и блатовал,/За понятия жевал,/Ну на корточках в натуре, как законный./Что-то где-то срисовал,/Что-то где-то причесал». Далее следует неизбежный итог: «А мораль туда – сюда –/Мы рисуем без труда,/Понапрасну, фраера, вы не блатуйте./Аккуратнее в словах,/Аккуратнее в делах,/В поездах и самолётах не рискуйте». Подделка под образец не открывает вход в мир потаённого. Для этого необходимо использовать совсем иные методы или, возможно, не методы вообще. Необходимо не умение читать текст и даже не понимание его смысла, а что-то полностью иное.
12. Складывание букв в слова, а слова в значения – это ещё не чтение, как ещё не является любовью кулачковые игры подростка. Важно то, обо что трётся смысл.
13. Практика чтения сразу ставит не банальный вопрос «Что читать?», а более изощрённую задачу «Как читать?» и «Кто читает?». Литературоцентричность русской культуры отвечает на них одним рубящим ударом: читать надо. Но почему надо читать? Потому что это необходимо! Круг не разомкнуть, так как культ чтения и литературности родимое пятно России, гордящейся и страдающей от того, что именно здесь её культура достигла небывалых высот. В их тени остаются очень важные вопросы – умеем ли мы читать, как это делать и существуют ли вообще правильные техники чтения, а если их не существует, то существуют ли, как таковые, литературные произведения или они создаются в процессе прочтения?
14. Ответы на практики чтения могут быть найдены в обыкновенных технологических решениях. Наискосковое чтение – это чтение по диагонали, свойственное невеждам или профессионалам, вылавливающим из текста то, что поможет пересказывать его. Чтение исключительное – многократное прочтение одного и того же места или произведения в попытках глубже в него проникнуть. Чтение оптическое, свойственное всем чтецам – работа с текстом под углом убеждений, наклон которых разнится от профессионализма или предвзятости. Глубокое чтение – медленное поглавное или постраничное чтение, исследующее внутреннюю биологию текста – не просто то, как предложение связано с предложением, а то, как можно было бы их связать, и не погибнет ли от этого весь организм. Закрытое чтение – чтение текста, как единственно существующего во Вселенной. Это чтение, отрубающее у текста все хвосты, всякую связь с другими текстами в попытке смотреть на него, как на абсолютную единицу, разжёгшую мир. Существует множество других техник чтения, и, не умоляя их нужности для определённых ситуаций, это всё же просто вопрос мнемоники, приводящей к конструированию тела человека так же, как конструируется сам текст. И это главный аргумент против такого подхода. Человек – не деталь «Lego». А вот пользователь очень на неё похож.
15. Текст, особенно текст, состоящий из букв, зачастую называется своим настоящим родителем, который открыл пользователям глаза. Это может быть оплодотворение одной единственной книгой, перевернувшей голову или выработка структурного подхода, специализации и технологизации, позволяющей смотреть на мир с позиции станка с ЧПУ. Речь обычно идёт о конструировании себя, как субъекта, непременно связанного с пробуждающимися практиками тела и столкновении с тем, что этому конструированию мешает – авторитетной властью родителей, авторитарной властью общества, стереотипами собственными и внешними. Так практика чтения становится синонимичной практике субъективизации. Пользователь собирает текст, а текст собирает пользователя: субъективизация растворена в процессе, и, чтобы она не прервалась, пользователь вынужден смотреть на Достоевского через феминитив. Оптическое чтение становится чертой личности, постоянно вставляющей в конструкцию пользователя выпадающие из него значения.
16. Оптическое чтение превращает текст в источник – не в историческом смысле, а в водопойном – оттуда пьют, надеясь утолить жажду личности. Взаимное конструирование предполагает полное отсутствие несотварённого, а значит, всё может быть разложено на составляющие его частицы – вера в расщепление атома существует не только в научных кругах. Так человек превращается в пользователя, а текст в то, что предназначено для интерпретации. Исчезает цельность, которую предполагает произведение, претендующее на гениальность, ибо гений – это когда нельзя ничего отсечь. Попробуем изъять самую незначимую деталь, и произведение лопнет, как сразу лопается шарик, если проделать в нём дырочку. Попробуем проинтерпретировать самую незначимую деталь в отрыве от целого, и произведение рассыплется, как рассыпается башня из спичек. Какую бы практику чтения мы не подобрали, она всё равно не способна объять даже не смысл произведения – он нужен для школьных сочинений по литературе – а его целокупность, гештальт, то, что больше суммы его идей, персонажей и букв. Практики чтения, прекрасно специализирующие текст, бессильны воспринять то, что не может быть выражено с помощью филологической арифметики – тот дух, то сияние, которое исходит от гениальных текстов. Конечно, необходим минимальный набор технических навыков, таких как способность читать и помнить прочитанное, но для того, чтобы полностью проникнуть в произведение, совсем не нужно досконально знать его. Услышав лишь, что создатель Вселенной позволил прибить себя на крест, чтобы через нервные окончания плоти и души почувствовать всё, что веками чувствуют люди, человек может проникнуть в потаённость христианства глубже, чем многие начётники. Мир тут же озаряет вспышка. Галактики снова летят по сторонам. Это путь юродивых. Это чтение без знания букв.
17. Можно ли отнести к практикам чтения восприятие верующего, который не знаком со священным писанием своей институции или секты, но при этом проник в их положения глубже, нежели буквенники-соверцы? С одной стороны, чтение заключается не только в считывании букв, но и вообще в считывании знаков, к которым можно отнести ритуальные жесты, иконную наглядность и наонное пение. С другой стороны, является ли чтением момент распознавания пылинки, танцующей в косом церковном луче, которая вдруг разворачивается в грандиозный замысел бытия, где нашлось место миллиардам людей и соринке, а уже из этого факта выявляется существование Бога? Вопрос сложный, еретический. Чтение работает с формой. Для чтения необходима система знаков, о которой нужно иметь хотя бы малейшее представление, чтобы добыть оттуда смысл. Феральный ребёнок не поймёт, что в публичном месте нельзя испражняться, как и некоторые читатели не поймут, кто такие феральные дети – знак, не считывающийся как знак или остающийся непонятым, выбивает из поля практики так же, как город выбивает оттуда детей-Маугли. Ребятишки, выросшие без социализации, просто не понимали систему человеческих знаков, проявляя одинаковое безразличие к религиозному и светскому, личному и общественному. Они не владели любыми практиками чтения и потому не могли добывать смысл из окружающих знаков. Но дикие дети всё равно соприкасались с потаённым, как соприкоснулся с ним волчонок Питер. Мальчик, пойманный в разгар Французской революции в лесах Аверона, любил сырое мясо и вёл себя как волк. Ни речи, ни проблеска человечности, которую так и не удалось воспитать в нём за всю оставшуюся жизнь. Но Питер, воя на луну, почему-то проявлял странную любовь к музыке, которую пронёс с собой через всю жизнь. Что он мог знать о музыке? Ничего. Но он проник в неё так глубоко, и она проникла в него так глубоко, как только на чистый белый лист может проникнуть чернильная капля. У Питера, и у части других феральных детишек, демонстрировавших полное безразличие к общественным знакам, сразу загорались глаза, если звучала музыка. Не зная ни инструментов, ни то, зачем и как на них играть, имея только отточенный и усиленный природой слух, феральные дети проникали в самую глубь полностью чуждой для них стихии. Эта та самая неразделяемая, неконструируемая, потаённая стихия, содержащаяся в гениальных произведениях. Дети не использовали для их восприятия практики чтения, но невероятным образом принимали и усваивали их. Это уже не чтение. Это не знаки. Это что-то иное. Что-то на порядок проще и на порядок сложнее. Это – врубание.
18. Любовь с первого взгляда, мгновенное осознание того, что тебя хотят ограбить, единственная строка, заставляющая заплакать, чужая речь, которую не понимаешь, но из которой всё понятно, чувство смерти, которую несёт к тебе свистящий снаряд – это всё врубание. Так врубается топор, неожиданно раскалывающий сучковатое полено. Секунду назад оно смотрелось непобедимо, а теперь подпрыгнуло, разлетелось, и топор оказался в колоде. Врубился. Это мгновение, после которого всё вдруг становится ясно. Оно не связанно с опытом и начиткой, разве что в самых разумных границах, просто как букварная возможность ориентироваться в тексте. Взглянул – и всё понял. Вот о чём врубание. Врубание – это когда не нужно сноски. Врубание – это когда можно не продолжать. Врубание основывается не на каких-то объективных знаках, при должном взгляде способных донести заданное послание, а на самом человеке, умеющем этот знак создать. Именно врубание образует общность своих. Именно врубание может проникнуть в потаённое.
19. Тему врубания хорошо раскрыл искусствовед Абрам Эфрос. Ещё в ХХ веке он заметил, что иностранцы «не видят Сурикова». Они останавливаются возле его картин, окидывают их взглядом и идут дальше, разевая рот у более слабых полотен. А вот русским Суриков понятен, это важнейший для них художник. Почему? Потому что врубаются. Нарисуй мокренький снежок и воткни две сереньких берёзки – русское сердце сразу и потечёт. Так чувствуется мартовский лес на взгорке, и так он чувствует тебя. Это вкладыш с проталиной. Это одно в другом. И хоть корень врубания идёт от земли, от крови, это связано не с этническими соками. Русские дали масштабнейшую популяцию пользователей, которые вообще ни во что не врубаются. Но даже в несчастном XXI столетии врубание не является искусственным изобретением. «Врубаешься?». «Рубит фишку!». Это живой язык. А Эфрос ещё тогда, в 30-е гг., махал на невидящих Сурикова рукой: «…с этим не спорят, так как это подрубает само себя». Здесь есть определённое противопоставление эмпирике, и, быть может, сенсуализму. Ощущения вроде бы и присутствуют, но врубание всё равно происходит по прозрачной схеме, природа которой так и остаётся невыясненной. Как объяснить, что обыкновенная, не самая изящная, может быть чужая и даже иностранная вещь впечатлила, пробила душу романом или музыкой, а своё, родное, оставило равнодушным? Никак не объяснить. Есть вещи, в которые надо просто врубиться. Так врубался когда-то Егор Летов. Врубался Розанов, Георг Гейм, Честертон. Врубался Кирилл Мариенгоф, сын того самого Мариенгофа, который покончил с собою в семнадцать лет, оставив сокрушительнейшие мысли: «Я хочу, чтобы Валя была около меня и чтобы она любила меня. А если нет, то и не надо, можно и так». Врубаетесь? А если нет, то и не надо, можно и так... Ещё врубаются у обрыва. И, конечно, врубается мужик, задумчиво выдыхающий «Эх, бля...» в простую деревенскую тьму.
20. Таким образом, для того, чтобы с позиции потаённости ожидать трансцендентального события и тем вступить в вечность против современности, необходимо не просто обладать речью, способной выражаться, но также и структурой, которой эта речь была бы необходима. Проблема возникает, что, во-первых, в такую структуру можно только врубиться, въехать, прорасти, но не открыть, понять или распределить, а, во-вторых, пока что непонятны границы и смысл этой структуры. Доселе каждая эпоха порождала или продолжала определённые социальные группировки. У каждой из этих социальных группировок была структура, которая декларативно или нет, но пыталась выражать интересы этих группировок. В аграрном обществе это мог быть какой-то культ, вроде заведеев в Иудее, боровшихся с римским владычеством. В индустриальном обществе XIX века – это социалистические партии. Но состояние современности, породившую пользовательскую социальность, проживающуюся на низовом, повседневном уровне, при этом не породило структур, имеющих мочь выступить против сложившегося порядка вещей.